Предлагаю Вашему вниманию текст из воспоминаний супруги Сакена Сейфуллина о последних годах мужа. И дальнейшая судьба Гульбахрам, как жены «ВРАГА НАРОДА». Сколько было искалечено человеческих судеб. Топрақтары торқа болсын.

Текст очень длинный, заранее приношу извинения, взят с источника без изменений. Душераздирающее повествование, не оставит вас равнодушным.

Это же уму непостижимо, — метался Сакен по комнате. — Те же газеты сначала печатают хвалебные статьи на четыре полосы, пишут о 20-летнем юбилее моей творческой деятельности, публикуют стихи, а теперь — эта грязь.

Он замолчал, оделся и, сунув газету в карман, вышел куда-то, не говоря ни слова.

Долго не возвращался. У меня началась паника. Время было страшное. Каждый третий внезапно исчезал.

Наконец он явился — угрюмый, сердитый. Лишь Аян, который к тому времени проснулся и протянул к отцу ручонки, заставил его еле-еле улыбнуться.

За чаем Сакен рассказал мне, что ходил к Л. И. Мирзояну с той самой статьей.

— Как вы это расцениваете, Левон Исаевич? — спросил он, положив на стол злосчастную газету. — Вы это читали?

Сакен всегда считал Мирзояна настоящим коммунистом, верил ему. Мирзоян в свою очередь ценил Сейфуллина — и как большого писателя, и как государственного деятеля. При нем Сакен ездил в Москву, где М. И. Калинин вручил писателю орден Трудового Красного Знамени, был избран делегатом на VIII съезд Советов.

Года не прошло, как все изменилось. Сакена теперь называли троцкистом и фашистом…

-Как же, читал… — после долгого молчания ответил Мирзоян.

Сакен рассказал, как тяжело первый секретарь поднялся, подошел к нему и обнял за плечи. Они с Сакеном были почти ровесниками. Да и в партии — Мирзоян с семнадцатого года, Сейфуллин — с восемнадцатого.

— Дорогой мой Сакен, ты правильно сделал, что пришел. После появления статьи я понял, что это дело рук кого-то из моего аппарата. Родной мой, если сказать правду — не поверишь: газеты выходят из-под контроля. Власть переходит в чьи-то чужие руки.

— Для меня откровение Левона Исаевича было неожиданным. Я понял, что он не сможет защитить меня, но как я был рад его доброму слову. Ему самому тяжело…

После встречи с Мирзояном Сакен пытался забыться в работе. Он снова вернулся к роману «Тернистый путь» — взялся за его правку.

Но книга не успокаивала. Каждый день забирали то одного, то другого знакомого.

Стоило двери скрипнуть, телефону зазвонить — все вздрагивали. В доме прислушивались к каждому шороху.

Я всегда считала мужа бесстрашным человеком. Он это не раз доказывал. Вот и роман «Тернистый путь» был назван им так не случайно — таким был его собственный путь и путь его друзей к утверждению Советской власти.

А теперь этот мужественный человек сидел, подавленный навалившимся на него горем. Временами у него срывался голос и дрожали руки.

Когда молчание становилось невыносимым, я пыталась убедить его, что все не так плохо, как кажется. Говорила, что он проживет еще сто лет. Убеждала снова и снова: он ни в чем не виноват и бояться ему нечего. Иногда мне удавалось его приободрить. Тогда он делал попытку улыбнуться, но улыбка выходила какая-то вымученная.

В один из вечеров Сакен сказал, что надо позаботиться о завтрашнем дне. Это было странно — муж в хозяйственные дела почти никогда не вникал. Он пояснил, что если случится худшее, то я рискую остаться с малым ребенком на руках без помощи: «Из квартиры тебя выселят как жену «врага народа». Речь шла о небольшой сумме денег, полученной в качестве гонорара. Сакен решил закопать где-нибудь деньги.

Назавтра он позвал своего названого брата, Жакию. И поздним вечером, когда все уже улеглись, мы втроем крадучись вышли во двор и закопали «клад» недалеко от дома. Сакен оказался прав. Эти деньги потом очень пригодились. На них мы покупали продукты, и я носила мужу передачи.

Был конец сентября. Вечером я заметила двух неизвестных, которые направлялись к дому. Сердце защемило. Я вбежала в комнату и расплакалась: «Сакен! К нам идут». Тут же распахнулась дверь и ввалились те сурового вида субъекты. Один из них был казах, другой — русский. Протянули Сакену какую-то бумагу.

— Что это? — отрешенно спросил он и, потеряв самообладание, резко вскочил со стула.

— Это ордер, — сказал один. — Одевайтесь.

— Куда? Зачем? — Сакен, хотя и знал, куда его уведут, задавал вопросы просто так, без всякого смысла.

— Когда приедем, вам объяснят. Ну, быстро, быстро! Сакена было не узнать. Он то садился на стул, то вскакивал. Лицо покрылось багровыми пятнами. Аянжан ухватился за шею отца и кричал что есть мочи. У меня подкашивались ноги. У Сакена был наган, и я боялась, как бы он не пустил его в дело. Вдруг он начал успокаиваться. Может, надеялся, что все обойдется. Ведь он ни в чем не виноват. Он набросил на плечи свое короткое кожаное пальто с меховым воротником, на голову круглую шапку, тоже отороченную мехом. Неожиданно ему приказали сесть и ждать. Начался обыск. Перерыли рабочий стол, шкаф. Взяли несколько снимков, две-три книги, наган и два мандата: один — члена правительства, другой — члена КазЦИК.

— Все. Пошли. Быстро.

Один из «ночных гостей» встал между нами. Сакен, еще прижимая Аяна, кивнул мне и подбородком указал на сына. В этот момент он был тверд и спокоен. Я приняла у него ребенка. Аянжан продолжал кричать.

В дальнем углу двора стоял «черный ворон». Сакен повернул голову, поглядел, словно стараясь запомнить нас. Тут его толкнули в спину, и он исчез в машине.

Перейдя порог, я рухнула на пол. Очнулась, ощутив легкое прикосновение детской ручонки к голове…

Вот и остались мы сиротами. Наш дом люди стали обходить стороной. Один раз, правда, зашел весь бледный от страха двоюродный брат Сакена Мажит. Но после его здесь больше не видели. В то ужасное время все всего боялись. Только Жакия, названый брат Сакена, заходил часто.

После ареста отца Аян долго не мог успокоиться: то к двери подбежит, за которой тот исчез, то к стулу, на котором он сидел, то к кровати, и долго навзрыд плачет.

Говорят, давным-давно существовал обычай: когда погибал джигит, его коня выгоняли в степь и беркута выпускали на волю. Жене обрезали косы, обряжали в черное.

Сакену всегда нравились мои черные длинные косы. Он любил смотреть, как я заплетаю их — каждую из пяти прядей. Оставшись одна, я часто садилась перед зеркалом и перебирала волосы — такие же длинные и густые, как и раньше. Но того, кому они нравились, с нами уже не было.

Бывали минуты, когда я сетовала на себя. Почему я не заслонила Сакена, почему не набросилась на палачей, почему не заплевала их мерзкие лица? Я теряла самообладание. Взглянув как-то в зеркало, поняла, что надо делать. Схватила ножницы и с остервенением начала срезать волосы и швырять их на пол. Когда все было кончено, я посмотрела на дело своих рук: у ног моих словно не мое «украшение», а ядовитые черные змеи, свернувшиеся в кольца.

Через несколько дней появились какие-то люди и потребовали, чтобы мы освободили квартиру. Я уже слышала о таких выселениях и не стала сопротивляться.

Вскоре явился и новый хозяин квартиры. Он вел себя вызывающе. Во двор выбросили мебель, посуду, одежду. Вслед полетели книги, бумаги, подшивки газет, документы. На меня даже внимания не обращали. Приглядевшись, в новом жильце я узнала Калкамана Абдукадырова. Одно время он работал у Сакена. Как-то муж назвал его акыном-холуем.

Теперь этот акын-холуй въехал в нашу квартиру, а мы с сыном оказались на улице. И не мы одни. Тогда же бездомными стали и дети писателей Джансугурова, Майлина, Кудайбергенова…

Библиотеку Сейфуллина выбросили на середину двора. На земле валялись классики, редкие книги, древние сказания и предания, песни-стихи акынов, которые собирал Сакен. Там были книги известных и начинающих писателей с автографами, вся переписка.

На меня накатила ярость. Все, что любил, чем дорожил Сакен, — под ноги?! Так пусть никому не достанется. И запылал костер. В нем горела одежда Сакена, его домбра, украшенная пучком совиных перьев, изящная трость. А тут еще набежали мальчишки, они бросали в огонь разбросанные вокруг бумаги. А, пропади все оно пропадом. Одного хотелось — тут же умереть.

Костер догорал. И вдруг подумалось: это пепелище моей жизни. И я зарыдала от безысходности, одиночества и еще от мысли, что надо было попытаться сберечь вещи, дорогие Сакену. Я старалась оправдаться перед собой: они могли попасть в грязные руки — такого допустить нельзя. Но это было таким слабым утешением.

Я заметила: люди шарахались от меня, от книг и бумаг Сакена, когда они еще валялись на земле и когда медленно умирали в огне. И вспомнила, что такое уже видела. Это было в детстве. Наш аул по реке Нуре, близ Акмолинска, поразила чума. Люди боялись людей. Такое же бедствие поразило Алма-Ату теперь. Да что Алма-Ата — везде так было. Мор шел по земле. Откроешь газету — ужас охватывает. Кто-то переставал узнавать друзей, кто-то жену, отца. Вот и мы с Аяном оказались вроде зачумленных.

Нам некуда было податься. Одна надежда на одинокую старушку, которая прежде часто гостила у нас. Мы поддерживали ее как могли: дарили что-нибудь из одежды, поили-кормили. Она любила рассказывать: «Собираюсь проведать Сакена — соседи не верят. Или, бывает, сижу за дастарханом. Ну и люди есть люди — болтают что попало. Например, про Сакена — горд, высокомерен. А я: он скромный, добрый, будто ребенок. А как скажу, что он меня матерью называет, просит чаще приходить, они и вовсе рты раскрывают, не знают — верить или нет», — добавляла довольная собой апа. Сакен и впрямь о ней говорил: «Как будто с родной матерью повидался».

Правда, она давно у нас не была — с тех пор, как арестовали Сакена. Но нам с Аяном больше идти было некуда. На улице я наняла арбу. Погрузили кровать, постель, кое-что из посуды и тронулись.

Старушка встретила нас дома. Пожаловалась, что немного приболела, потому и не приходила в гости. Узнав о беде, расплакалась. Вместе посидели, погоревали.

Наутро я собралась с духом и пошла к тюрьме. На улице Виноградова родственники арестованных о чем-то справлялись у охранников. Перед дверью с железными решетками собралась большая толпа матерей, жен, невест. Можно было подумать, что у заключенных нет ни братьев, ни отцов. Наверное, боялись мозолить глаза и оказаться за решеткой как пособники «врагов народа».

Среди собравшихся много знакомых — жены бывших партийных работников, писателей. Вон Разия, Абида и Сауле, а вон Лиза и Мариам. Мы сбились вместе, как козы под проливным дождем. Вместе легче.

Охранники вели себя нагло. То и дело орали:

— Проваливайте! Убирайтесь отсюда! В списках такого нет! — и вслед площадная брань.

Но мы понимали, что отступать некуда. Недаром говорят: голому воды бояться нечего. И мы требовали у надзирателей разрешения на свидание с родственниками. Слава аллаху, нашлись среди нас бойкие, храбрые женщины. Они не давали спуску охране. Особенно жена известного писателя Молдагали Жолдыбаева, полька по национальности. Они с мужем жили прежде по соседству с нами на углу улиц Карла Маркса и Виноградова. Молдагали дружил с Сакеном еще с Оренбурга. Он был большим мастером литературного перевода. Он же написал предисловие к книге Сейфуллина «История казахской литературы». Молдагали с женой часто приходили к нам в гости. Детей у них не было, и они души не чаяли в нашем Аяне.

С утра до позднего вечера не расходилась от тюрьмы толпа. Когда охранники дурели от женских криков и слез, они огрызались и надолго захлопывали свою дверь.

Вплотную к воротам то и дело подъезжали «черные вороны». Они привозили и увозили людей. Увидеть арестованных не удавалось. Мы заглядывали под ворота и только по ногам и по обуви пытались распознать близких. Некоторым женщинам это удавалось, и тогда они звали по имени мужей, сыновей, кричали что-то, прощались.

Однажды прошел слух, что к отправке готовится состав товарняка с арестантами. И многие женщины побежали на вокзал. Эшелон стоял далеко в тупике, оттуда доносился глухой шум, а временами кто-нибудь выкрикивал свое имя. Мы с надеждой вслушивались в голоса и всматривались в зарешеченные окошки. Ведь если отправляют на этап, значит, жив твой дорогой человек.

Сакена в том эшелоне не оказалось. Но мне позволили приносить в тюрьму передачи.

И стало казаться, что все кончится хорошо. Вот и «великий вождь» заявил о перегибах в политике. А группа писателей выступила со статьей, где требовала, чтобы бесчинствам был положен конец.

А тут еще вдруг разрешили свидание. То ли это была счастливая случайность, то ли значило, что следствие закончено. 8-го февраля 1938 г. меня впустили в тюрьму. Перед встречей надзиратель-казах с бегающими глазами предупредил:

— О посторонних вещах не говорить. Непонятных вопросов не задавать. Справляться только о здоровье.

Из коридора он провел меня в сумрачную комнату. Там уже сидел человек, вернее, то, что от него осталось. Серое лицо, щеки ввалились, нижняя челюсть, обтянутая иссохшей кожей, выдавалась вперед, угасший, отрешенный взгляд устремлен в пол… И это — мой Сакен… Всего полгода назад он был веселым, здоровым человеком. Что же они с тобой сделали, если твои черные волосы побелели?

Я не знала, с чего начать. Голос срывался:

— Сакен, Сакен… Как дела?..

— А ты-то как? — сипло спросил он.

— Да что мне сделается? Ты о себе…

— Как Жамиля, Жамал? Как дела у Хабибы, Салихи? — медленно выдавливал он из себя чужие имена.

Уж не сошел ли он с ума? Но спустя мгновение я поняла, что Сакен, называя имена жен своих товарищей, интересуется их судьбой. И стала отвечать в том же духе: «Уехала в аул», «Слыхала, что сильно заболела», «Переехала в другое место». Надзиратель, стоявший в центре камеры у окна, не мог сразу сообразить, о чем идет речь, но насторожился, подошел ближе. И я испугалась, как бы он не догадался и после моего ухода мужа не стали снова мучить.

— Аянжан жив-здоров? — тревожно спросил Сакен.

— Да. Плачет все. Папу спрашивает. Вот только привезти не смогла. Детей сюда не пускают. Да ты о себе говори.

— Мои дела неплохие, — прохрипел он, дважды проведя правой рукой по колену.

Наверное, он хотел сказать, что дело его закончено и что он одной ногой уже в могиле, вот и давал знать. Но об этом я догадалась потом.

Таким было наше первое и последнее свидание.

Гораздо позднее я узнала, что ровно через двадцать дней, 28-го февраля 1938 года, Сакен Сейфуллин был расстрелян. Но о казни ничего не сообщили. И я продолжала носить передачи. Их то принимали, то нет. Я добивалась нового свидания.

— Такого человека у нас нет, — следовал ответ.

— Как нет? Да он здесь был. Я с самой осени сюда хожу. Где мне его искать?

— Не знаем. Отойди. Следующий, — дежурный глядел мимо.

В другой тюрьме, что в центре города, было то же самое.

— Такого в списках нет.

— Может, его отправили на этап?

Мне становилось не по себе.

20 марта 1938 года в газетах появилось официальное сообщение, в котором говорилось, что фашистские наймиты, вредители, предатели и враги народа признали свою вину и приговорены к расстрелу. Приговор приведен в исполнение. Следовал длинный ряд имен видных партийных и государственных деятелей Казахстана. Но в том списке Сейфуллин, Джансугуров, Майлин, Сеиткали Медешев, Санжар Асфандияров, Кудайберген Жубанов, Шурафи Альжанов и Габбас Токжанов не значились. И мы надеялись, что они живы.

О многом я уже знала, например, куда исчезают среди ночи люди, а потом их не оказывается в списках живых или мертвых. Но многого и не понимала: столько жалоб пишут Сталину, а жить становится все страшнее. Наверное, письма не доходят, и Сталин ничего не знает. А если знает?.. Я испугалась своих мыслей, как будто произнесла их вслух.

И я продолжала ходить к тюрьме. Однажды там я разговорилась с женщиной, мужа которой тоже не было в списках казненных.

— Наверное, наши мужья живы?..

— Если бы так, — ответила та невесело. И вдруг заговорила быстро: — Гульбахрам, мы ходим сюда, потому что еще надеемся. Но, родная, я чувствую, уверена, ни Сакена, ни моего мужа нет в живых. Для них, — кивнула она в сторону тюрьмы, — честные люди опасны.

У меня внутри словно что-то оборвалось. Слышала и не слышала, о чем переговариваются женщины. Они называли имя Залина — бывшего наркома внутренних дел республики. Рассказывали, что один из избирательных округов Усть-Каменогорска выдвинул его кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР. Агитаторы ходили по домам.

В одном месте спросили у старой казашки:

— Ты знаешь, кого выбирать?

— Да, айналайн.

— Ну, говори.

— Звать его Залым, — простодушно ответила та.

Словом, старушку судили.

А теперь вместо Залина из Москвы прибыл бывший начальник Московского наркомата внутренних дел. Огромного роста, угрюмый. Говорили, что и на его совести было уже много человеческих жизней. От такого добра ждать тоже не приходится.

Беда пришла во многие дома. У жены несчастного Биби-ага, Кулжамал, отобрали детей, а ее выслали. И во время ареста жены Темирбекова, редактора «Ленинской смены», детей тоже увезли неизвестно куда. Фатиму Джансугурову отправили на этап через несколько дней после родов.

А как только Сакена бросили за решетку, в степном ауле арестовали его отца Сейфуллу. Еще раньше были объявлены врагами народа Абдулла Асылбеков и Жанайдар Садвакасов — они, как и Сакен, участвовали в борьбе за Советскую власть в Омске. А вслед за сыновьями забрали и их отцов. Старый рыбак Садвакас переправил на волю записку: «В будущем году мне было бы шестьдесят. Увижу вас или нет — неизвестно. Следователь пугает и грозит». Домой он не вернулся. А дом Сейфуллы, отца Сакена, кто-то поджег. Недруги злорадствовали: «Мы Сакена прах развеем».

Чужая боль не делала мою меньше. Наоборот. Я теперь припоминала те подробности нашей жизни с Сакеном, его слова, на которых раньше не заостряла внимания. Так, на память пришел рассказ Сакена после его поездки по аулам. Когда в двадцатые годы начался голод в России, на Урале и в Поволжье, по призыву Ленина стали создавать комитеты по оказанию помощи населению. Тогда от голодной смерти удалось спасти сотни тысяч людей. А через несколько лет опять грянул голод. Ленина уже не было. Теперь даже у бедняков отнимали последних овец, хлеб. Из центра поступали все новые разнарядки. В аулы и села посылали отряды уполномоченных. Самые усердные, врываясь в юрты и домишки, обшаривали каждый угол. Кого-то арестовывали, кого-то в трескучие морозы бросали в колодцы. Бедные кочевники стояли перед выбором: умереть или бежать. И они уходили в горы, откочевывали в Сибирь, Узбекистан, Китай, на Урал и Дальний Восток. Вот тогда Сейфуллину, Джангильдину и другим известным в республике людям поручили вернуть снявшиеся с мест аулы. Им с трудом, но удалось многих убедить, что жизнь войдет в нормальное русло и что те ретивые уполномоченные и Советская власть — не одно и то же.

Сакен вернулся из поездки взволнованный.

— Многие юрты осиротели, — говорил он.

На мужа нельзя было без боли смотреть, когда он узнал, что часть поверивших ему и его товарищам аулов была окружена и взята под стражу. Он не скрывал своего возмущения. То, что говорил Сакен друзьям, совсем не походило на газетные статьи. И мне даже тогда было страшновато за него.

Теперь вот нашлись подлецы, которые его слова исказили и через несколько лет донесли.

Постепенно круг знакомых женщин, с которыми мы в течение нескольких месяцев дежурили у тюремных ворот, стал сужаться. Их тоже выселили из квартир. Мы теряли друг друга из виду. Казалось, навсегда.

С наступлением весны город встревожился. Начались разговоры о том, что Алма-Ата будет очищена от жен и детей врагов народа, что их отправят в лагеря…

Однажды к домику старушки, приютившей нас с Аяном, подошел милиционер.

— Чтоб тебя в пятидневный срок здесь не было, — приказал он мне. — Возле Акмолинска есть колония. Поедешь туда. Вот сопроводительный лист. Когда прибудешь — нам сообщат. Сбежишь или не уедешь — будут судить, — отчеканил он и протянул мне для подписи бумагу.

Делать нечего. Пришлось собираться в дорогу. Нехитрые свои пожитки оставила старушке и Жакие. Он достал билет до Акмолинска.

И вот с котомкой за спиной, с чемоданом в одной руке и с сыном в другой я двинулась в путь. Я должна была добраться то ли в лагерь, то ли в колонию — сама, без конвоя, и еще боялась опоздать.

… Чтобы добраться до Акмолинска, надо было сделать огромный крюк через Новосибирск, Омск, Кокчетав, с несколькими пересадками.

В прежней жизни мне пришлось поездить с Сакеном. Там были мягкие купе, модная одежда, хорошее настроение. Поездки казались легкими и безоблачными. Теперь я была благодарна судьбе и за то, что находилась еще на свободе.

А Сакена с нами не было. Его не было вообще. В «Тернистом пути» есть место, где он описывал, как в темную ночь, в жгучий мороз из акмолинской тюрьмы беляки вывели большую группу большевиков и погнали их на окраину города. Узники с трудом переставляли ноги. Они были уверены, что их ведут на расстрел. Сейфуллин был среди осужденных.

«Идем и идем… Только и слышно, как хрустит песок да похрапывают лошади. Все угрюмо молчат: и мы, и конвоиры…

Похоже, что казаки уже знают — наметили место, куда вести большевиков. А последние терпеливо идут, будто знают, куда их гонят и зачем…

В один миг пробегает вся моя жизнь перед мысленным взором, и от этого болезненно сжимается сердце. Неужели все это должно в одно мгновение исчезнуть, вот сейчас?..

Бессмысленная смерть делает твою жизнь бессмысленной и бесцельной игрушкой. Да, игрушкой!.. А если это так, то жить или умереть — какая разница?.. Если смерть, пусть смерть! Только поскорее.

Итак, судьба решена! Я не боюсь смерти и смотрю ей прямо в глаза. Если в жизни остается единственное — смерть, то человек не должен ее бояться. С гордо поднятой головой он должен встретить свою судьбу!..

Вышли на окраину. За поворотом почувствовалось близкое дыхание смерти».

Тогда Сакен бежал, выжил и победил. А когда Советской власти исполнилось двадцать лет, он не сумел уйти от смерти. Она загнала его в тупик.

Мы ехали в грязном переполненном вагоне. Аянжана я прижимала к себе. Он начал бледнеть, ведь недоедал всю зиму, мерз в землянке. А в дороге еды и подавно не раздобыть. В поезде не то что чая — кипяченой воды не было. И люди не жаловались — они почти все выселенцы — такое словечко появилось в то время.

Добрались до Новосибирска. Здесь пересадка. Кажется, на этот вокзал устремились люди со всей страны. Теснота такая, что ступить некуда. И непрерывный шум, от которого раскалывается голова. Воришки хватают у зазевавшихся свертки с едой, котомки, узлы и вмиг растворяются в толпе. Что делать? Смотреть за ребенком, сторожить чемодан или вместе с толпой штурмовать кассу? Там то и дело завязываются потасовки. Я решилась и с Аяном на руках втиснулась в толпу. Но, получив несколько увесистых тумаков, отступила.

Аянжан заболел — стал жаловаться на животик. Может, из-за сырой воды или молока. Лекарств нет. Из еды, кроме сухарей, ничего.

Поначалу малыш плакал, но постепенно ослаб и лежал уже безучастно. Начался жар. Я прижимала ребенка к себе. «Аллах, чем дитя провинилось? За что ему эти муки? Сакен, почему ты не забрал нас с собой?» — мне было жутко от мысли, что я потеряю еще и Аянжана. Не спуская сына с рук, я сидела, как каменная.

Сидящая рядом русская женщина, тоже выселенка, протянула мне кружку воды. Другая вызвалась сходить в буфет, купить что-нибудь поесть. Но кусок не лез в горло. Аянжану становилось все хуже. Русская женщина тормошила: «Неси-ка, милая, мальчонку в медпункт. У него, наверное, дизентерия. Ему нужен врач».

Но я словно оглохла от горя, шума, одиночества на этом грязном вокзале. Из станционных окон было видно, как прибывают и отходят набитые до отказа поезда. Люди карабкались даже на крыши и пускались в путь, ухватившись за вентиляционные трубы. Но мне-то такое не под силу с больным ребенком. И я безучастно смотрела на толпу.

Сколько времени прошло в таком забытье? Но однажды обратила внимание: мимо, вглядываясь в меня, несколько раз прошел высокий русский мужчина лет тридцати. Я как-то равнодушно подумала: может, он собирается меня обокрасть, и, покрепче прижав Аяна, придвинула к себе вещи.

В конце концов, мужчина остановился перед нашей скамейкой.

— Вы казашка? Откуда?

Лицо добродушное, одет прилично и говорит приветливо. Но я напугалась еще больше: «Наверное, за мною милиция следит».

— Я из Алма-Аты. Мне надо в Акмолинск. Сын вот заболел, а уехать не могу.

Он протянул руку:

— Покажите ваш билет.

Он взял билет и исчез. Я совсем растерялась: «Ну вот, теперь я никогда отсюда не уеду». Но вскоре незнакомец вернулся и отдал билет назад:

— Все в порядке. Ваш поезд через два часа.

Я не верила своим ушам. А незнакомец тем временем протянул газетный сверток. Чего в нем только не было! Копченая рыба, пирожки, вареные яйца, колбаса, печенье..

Я вдруг заплакала от благодарности к этому незнакомому человеку, пришедшему нам на помощь. Он поднял чемодан и вышел с нами на перрон, помог протиснуться к нужному вагону.

Когда мы заняли свои места и нечаянный спаситель опустил у моих ног вещи, он вполголоса спросил:

— Вы жена Сакена Сейфуллина? Я видел вас с мужем в Омске на 20-летнем юбилее творческой деятельности Сейфуллина. Вы не помните меня? Мы встречались в гостях у Феоктиста Березовского.

Березовского я знала — с ним Сейфуллин был связан боевой дружбой, о нем он писал в «Тернистом пути», а нашего спасителя я, хоть убей, не могла вспомнить. Ведь на юбилее в Омске было так много людей. А мужчина продолжал:

— Я тоже писатель. Сам из Омска. Сакена, наверное, арестовали? У нас там дела тоже неважные. Даже многих подпольщиков, воевавших с Колчаком, посадили как изменников Родины. Я вот хочу уехать в Среднюю Азию. А в Новосибирске у меня много товарищей и начальник станции — знакомый. Он и закомпостировал ваш билет.

Он попрощался и начал протискиваться сквозь плотную толпу, забившую проход. А я, глядя ему вслед, молила аллаха сберечь и сохранить этого человека. Всю жизнь потом я надеялась встретиться с ним. И никто никогда уже не мог меня убедить, будто русские и казахи не родные люди. Я твердо знаю: добрые люди — все родня.

… Новосибирск остался позади. Поезд набирал ход. Впереди предстояли пересадки в Омске, Петропавловске. Но там уже не было такого кошмара. В вагоне я познакомилась с людьми, тоже ехавшими в Акмолинск. Мы помогали друг другу, как могли. Но и это уже не радовало — Аян совсем обессилел. Которые сутки он ничего не брал в рот. Лицо опухло, губы запеклись и потрескались. Он уже даже не плакал. Лежал неподвижно. Только ресницы вздрагивали над полуприкрытыми глазами.

Вдруг у него начались судороги. Я закричала не своим голосом: «Чтоб ты в могиле трижды перевернулся, Ежов, — собачье отродье! Будьте вы прокляты, палачи!»

Соседи повскакивали со своих мест, отпрянули в стороны и смотрели на меня, как на умалишенную.

Я долго не могла прийти в себя, а когда начала соображать, равнодушно подумала: «Теперь кто-нибудь вызовет милицию, и меня посадят. Ну и пусть — мне уже нечего терять».

Милицию никто не вызывал. Ехавшие в том же вагоне казахи издали поглядывали на меня, но не подходили. Онемевшие от тяжести руки продолжали качать полуживого ребенка. А в голове крутилось: «Будь ты проклят, будь ты трижды проклят, Ежов — собачий выродок!» Не так давно этот мерзавец работал в Казахстане. В Семипалатинске он был секретарем губкома. Как-то Сейфуллин приехал туда в командировку из Оренбурга. Ежов с ехидцей спросил его:

— Почему это ваши казахи такие жалобщики? Чуть что — строчат один на другого.

— Наши казахи так долго жили в нищете и унижении, что им больше ничего не оставалось, как писать жалобы на своих угнетателей. А те сталкивали темных людей, и они писали жалобы друг на друга. Трудно сразу убедить испокон века угнетаемых, бедных, забитых людей в том, что они теперь свободны и равноправны. Потому они и пишут жалобы, — сбил Сакен спесь с секретаря.

Наверняка он не раз сталкивался с Ежовым, и тот, вернувшись в Москву и став правой рукой Сталина, видно, не забыл стычек с Сейфуллиным. Несомненно, он способствовал аресту и смерти Сакена. А теперь в этом долгом проклятом пути умирал и единственный сын Сакена.

Когда поезд подходил к Кокчетаву, Аян вздохнул в последний раз и замер.

Попутчики взяли мои вещи и, поддерживая меня под руки, помогли выйти из вагона. Кто-то сдал чемодан в камеру хранения.

Я побрела со станции в сторону города. Прежде мне приходилось бывать в Кокчетаве. Помню, с какой радостью встречали здесь Сейфуллина. И вот я снова в этом городе. Сакена уже нет, на руках — мертвый сын.

Знакомая пожилая татарка жила где-то на окраине. Она с трудом узнала меня:

— Ой, алла! Гульбахрам! Ты ли это? Душенька… да на тебе лица нет, — заохала она. — А это сынок? Спит? Заходи же. Умойся, поешь, приди в себя.

— Тетушка, в дом я сейчас не могу. Мне надо на кладбище. Умер мой Аянжан. В поезде умер. Надо похоронить его. Прочтите заупокойную молитву, прошу вас…

Тетушка без слов засеменила в дом. Вынесла лопату и все необходимое для похорон. Оставив меня сидеть на ступеньках, сбегала за соседкой. Втроем мы пошли на кладбище. Аянжана омыли, обернули белым полотном, уложили в могилу. По мусульманскому обычаю провели ладонями по лицу. Плакать я не могла, меня била дрожь. Рядом плакали две пожилые женщины. Горевали долго… Холмик земли, вот все, что осталось от Аяна, а где похоронен его отец, мне было не суждено узнать.

… Через несколько дней эти две добрые души проводили меня в Акмолинск. Когда подъезжали к городу, я опять разрыдалась. В Акмолинске Сейфуллин учился и сам учил детей, издавал первую казахскую газету и был среди борцов за Советскую власть. Именно из акмолинской тюрьмы белогвардейцы перегоняли его в трескучий мороз в Омск. Недалеко от Акмолинска когда-то стоял мой аул. А теперь здесь меня ждала то ли тюрьма, то ли лагерь — я не знала точно что именно. Но знала, что жену «врага народа» на свободе не оставят. Я бесконечно устала. И прямиком направилась в милицию, как приказано было мне в Алма-Ате.

В милиции оказалось полно народу: тут и воры, и разбойники, и такие же, как я, выселенцы. Дежурный, изучив мой сопроводительный документ, приказал увести меня во двор. Там стояла телега, запряженная парою быков. В ней уже сидело несколько «пассажиров». Вскоре мы тронулись в сторону Атбасара, где на берегу Ишима была женская колония.

Пространство, обнесенное колючей проволокой, называлось зоной. Внутри стояло несколько старых бараков. На каждом углу — вышки, на них — солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. Тогда мне было все равно, выйду ли я отсюда.

Таких лагерей в округе было много. Их именовали точками. Наша называлась 26-й.

В колонии я встретила много женщин, знакомых еще по Алма-Ате. Среди них оказалась Сакыш — жена Мухамедкали Татимова, о котором Сакен писал как о смелом пулеметчике партизанского отряда, действовавшего в окрестностях Омска в гражданскую войну. Позже Мухамедкали занимал один из руководящих постов в республике. Другую знакомую звали Кулянда — она была женой Аманбая Каспакбаева, бывшего секретаря КазЦИК. Третыо — Сакып, ее муж Мансур Гатаулин работал вместе с Сейфуллиным сначала в газете, потом — в издательстве.

У нас была одна судьба. Обнялись, поплакали. Каждая вспоминала своих детей. Все сочувствовали мне, узнав о смерти Аяна, утешали: «Может, Сакен жив. Будут у вас еще дети».

Дни в лагере были похожи один на другой. На работу гнали чуть ли не с восходом солнца. Узниц каждый раз старательно пересчитывали. Колонну женщин конвоировали вооруженные солдаты с овчарками, натренированными на поимку людей. Впереди на рыжем жеребце гарцевал здоровенный старшина. Женщины пасли овец, доили коров, пахали, сеяли, косили, копали арыки.

Кормили нас капустой, гнилой картошкой и сырым, непропеченным хлебом. Когда началась война, условия жизни стали еще хуже.

Заключенные в зоне были словно на одно лицо — бледные, изможденные, коротко остриженные, с опухшими от слез глазами. На теле потрепанные бушлаты и рваные резиновые бахилы. На лицах никогда не появлялось улыбок.

Иногда вечерами мы собирались вместе и затягивали родные песни-притчи: «Со стороны Каратауских гор идет караван», «Сырымбет», «Караторгай», «Зауреш», «Саулем-ай», «Елим-ай». Где-то здесь, в акмолинских степях, попав после Омской семинарии на перепись населения, молодой Сакен услышал от девушки Хабибы трогательную песню-плач «Аупильдек» и уже годы спустя часто вспоминал этот напев. А теперь в этих же степях, на «26-й точке», на нас орали надзирательницы, размахивали палками, приказывая замолчать. Но мы все же пели. Я знала много народных песен. А Сакен, помню, привозил из поездок все новые и новые, записанные им в аулах.

О «красном кладбище» пел один акын, которого как-то услышал Сакен: только могилы остались там, где когда-то счастливо жили люди. И земля на том кладбище была цвета пролитой крови. Красноватая, бурая степь была и вокруг нашей «точки 26». Между собой узницы называли лагерь Алжиром — то ли за безводье, то ли за тяжелый, рабский труд. Но это название читалось и иначе: АЛЖИР — Акмолинский лагерь жен изменников родины.

Изолированные от всего мира, мы как чуда ждали помощи или хотя бы весточки с воли. Для меня ангелом-хранителем стал названый брат Сакена Жакия. Он присылал посылки, не раз приезжал в Акмолинск сам. Заботился он обо мне и после освобождения. Недаром Сакен всегда считал его надежным человеком. Немного было людей, протянувших мне руку помощи в то время. Но благодаря им я выжила, а Жакия был мне роднее родного брата.

Через много лет после того страшного 38-го я приехала в Кокчетав, чтобы найти могилу сына и побыть с ним. Я обыскала все кладбище, а дорогой могилы не нашла. Холмик, видно, размыло дождем, а оставить какую-нибудь метку я не догадалась — тогда я была как в тумане.

И все-таки я снова и снова приезжала на кладбище и молилась до самого заката, прося всех святых за моих Аяна и Сакена. Время и люди не оставили их могил.

Гульбахрам теперь жила памятью. К ней приходили писатели, журналисты. Она знала Сакена добрым и упрямым, нежным и вспыльчивым. И ее воспоминания помогали дополнить образ Сакена Сейфуллина, знакомый нам по его книгам, статьям, речам.

Сакен многое успел. Он работал над книгой, когда его увели. Гульбахрам говорила, что Сакен, наверное, предчувствовал это большое несчастье. Ведь в его произведениях всегда звучали ноты печали.

Может, Гульбахрам права, и интуиция не подвела писателя. Но все-таки Сейфуллин был, прежде всего, жизнелюбом и верил в лучшее. Он собирался долго жить:

Фото Temesh Qazaq.
Фото Temesh Qazaq.
Фото Temesh Qazaq.
Фото Temesh Qazaq.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *